Неточные совпадения
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы
спят, одна баба не
спит,
на моей
шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался
на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а
на лежанке, подле няни.
Но и хозяин коровы не промах: он поутру смотрит не под ноги, не
на следы, а вверх: замечает, куда слетаются вороны, и часто
нападает на покражу, узнавая по
шкуре зарезанной коровы свою собственность.
Узнав, в чем дело, он тотчас же уступил мне свое место и сам поместился рядом. Через несколько минут здесь, под яром, я находился в большем тепле и
спал гораздо лучше, чем в юрте
на шкуре медведя.
Наконец, мы
попали в коридор более чистый и светлый, с ковром, и вошли в большой кабинет, ярко освещенный, с
шкурой белого медведя
на полу.
— Ну тебя в болото! — почти крикнула она. — Знаю я вас! Чулки тебе штопать?
На керосинке стряпать? Ночей из-за тебя не
спать, когда ты со своими коротковолосыми будешь болты болтать? А как ты заделаешься доктором, или адвокатом, или чиновником, так меня же в спину коленом: пошла, мол,
на улицу, публичная
шкура, жизнь ты мою молодую заела. Хочу
на порядочной жениться,
на чистой,
на невинной…
— Как же-с: в двух переменах танцевать надо и кувыркаться, а кувыркнуться страсть неспособно, потому что весь обшит лохматой
шкурой седого козла вверх шерстью; и хвост долгий
на проволоке, но он постоянно промеж ног путается, а рога
на голове за что
попало цепляются, а годы уже стали не прежние, не молодые, и легкости нет; а потом еще во все продолжение представления расписано меня бить.
Костылев. Это я… я! А вы тут… одни? А-а… Вы — разговаривали? (Вдруг топает ногами — громко визжит.) Васка… поганая! Нищая…
шкура! (Пугается своего крика, встреченного молчанием и неподвижностью.) Прости господи… опять ты меня, Василиса, во грех ввела… Я тебя ищу везде… (Взвизгивая.)
Спать пора! Масла в лампады забыла налить… у, ты! Нищая… свинья… (Дрожащими руками машет
на нее. Василиса медленно идет к двери в сени, оглядываясь
на Пепла.)
Вспомнил, как целых четыре года копил
шкуры, закалывая овец, своих, доморощенных, перед Рождеством, и продавал мясо кабатчику; вспомнил он, как в Кубинском ему выдубили
шкуры, как потом пришел бродячий портной Николка Косой и целых две недели кормился у него в избе,
спал на столе с своими кривыми ногами, пока полушубок не был справлен, и как потом
на сходе долго бедняки-соседи завидовали, любуясь шубой, а кабатчик Федот Митрич обещал два ведра за шубу…
Движения женщины стали быстрее, судорожней; она так извивалась, как будто хотела спрыгнуть с рояля и — не могла; её подавленные крики стали гнусавее и злей; особенно жутко было видеть, как волнисто извиваются её ноги, как резко дёргает она головою, а густые волосы её, взмётываясь над плечами, точно крылья,
падают на грудь и спину звериной
шкурой.
Если бы теперь в ходу были пытки, то можно бы подумать, что этого человека душили, жгли, резали и пилили
на части, заставляя его оговаривать людей
на все стороны, и что он под тяжкими муками говорил что
попало, и правду и неправду, — таковы его необъятнейшие воспоминания, вписанные им в свое уголовное дело, где человеческих имен кишит, как блох в собачьей
шкуре.
Сказавши это, поставили рогатину
на то самое место, где Топтыгину
упасть надлежало, и уважили. Затем содрали с него
шкуру, а стерво вывезли в болото, где к утру его расклевали хищные птицы.
У одного человека были осел и лошадь. Шли они по дороге; осел сказал лошади: «Мне тяжело, не дотащу я всего, возьми с меня хоть немного». Лошадь не послушалась. Осел
упал от натуги и умер. Хозяин как наложил все с осла
на лошадь, да еще и
шкуру ослиную, лошадь и взвыла: «Ох, горе мне, бедной, горюшко мне, несчастной! Не хотела я немножко ему подсобить, теперь вот все тащу да еще и
шкуру».
Через полчаса мы были в юрте. Там все уже
спали, только удэхеец сидел у огня и ожидал нас. Мы с Крыловым согрели воду, поели мороженой рыбы, напились чаю, затем легли
на медвежью
шкуру и тотчас заснули как убитые.
— Да, как я! Вы тогда, я думаю, сели
на пароход да дорогой меня честили: «хотел, мол, под уголовщину подвести, жулик, волк в овечьей
шкуре…» Что ж!.. Оно
на то смахивало. Человеку вы уж не верили, тому прежнему Усатину, которому все Поволжье верило. И вот, видите, я
на скамью подсудимых не
попал. Если кто и поплатился, то я же.
Круглый большой обломок стены, упавший
на другой большой отрывок, образовал площадку и лестницу о двух ступенях. Тут
на разостланной медвежьей
шкуре лежал, обхватив правою рукою барабан, Семен Иванович Кропотов. Голова его
упала почти
на грудь, так что за шляпой с тремя острыми углами ее и густым, черным париком едва заметен был римский облик его. Можно было подумать, что он дремлет; но, когда приподнимал голову, заметна была в глазах скорбь, его преодолевавшая.
Толпы людей низкорослых, лохматых, в
шкурах звериных, глядят
на него с товарищами, осыпают тучами стрел, он приказывает
палить из пищалей и идет вперед, а кругом него все трупы валяются.
А он, бедняк, тем временем уже
спал, свернувшись кольцом
на раскинутой между шкафом и дверью козьей
шкуре,
на которой обыкновенно
спала моя охотничья собака.